Мих. Лифшиц

ДВА ВЗГЛЯДА НА ПРОИЗВЕДЕНИЯ СОЛЖЕНИЦЫНА: "ОДИН ДЕНЬ ИВАНА ДЕНИСОВИЧА", "В КРУГЕ ПЕРВОМ"

Вопросы литературы. 1990. Июль. С.73-83

Публикуется и рецензия на роман, написанная Мих. Лифшицем. Михаил Александрович Лифшиц был одним из первых, к кому в 1961 году, по свидетельству А. И. Солженицыне, обратился А. Твардовский с просьбой дать внутренний отзыв на поступившую в редакцию "Нового мира" повесть, которой суждено было стать всемирно известной под названием "Один день Ивана Денисовича". По просьбе А. Твардовского Мих, Лифшиц написал рецензию и на роман "В круге первом". Творчество А. Солженицына Мих. Лифшиц расценивал как поворотный момент в истории нашей литературы, возрождение той великой традиции, которая была растоптана официальным псевдореализмом и его властвующими покровителями. В отношении Мих. Лифшица к А. Солженицыну нет и тени конъюнктурности, ориентации на привходящие моменты текущей литературной и общественной жизни, на порождаемые последней мифы и соблазны моды. Мих. Лифшица интересует прежде всего то реальное, что сказалось, что нашло свой голос в произведениях писателя: художественное содержание, несводимое к идеологии, хотя и зависимое от нее.

Однако идеология тоже играет существенную роль в делах литературных: реакция А. Солженицына[1] на внутреннюю рецензию Мих. Лифшица о романе "В круге первом" (вторая редакция) свидетельствует о том, что для писателя его идеологические пристрастия оказались важнее существа дела. Впрочем, диалог Мих. Лифшица с А. Солженицыным принадлежит истории. Оставим же за ней право окончательного суда.

Редакция считает, что публикуемый ниже отзыв Мих. Лифшица на повесть "Один день Ивана Денисовича", его рецензия на роман "В круге первом" и воспоминания Л. Копелева представляют серьезный интерес для тех, кто стремится понять трагическое время, избравшее одним из главных своих свидетелей, жертв и обвинителей писателя А. Солженицына.

1 А.Солженицын, Бодался теленок с дубом, Париж, 1975, с.98.


О ПОВЕСТИ А. И. СОЛЖЕНИЦЫНА "ОДИН ДЕНЬ ИВАНА ДЕНИСОВИЧА"

Мне кажется, что только человек, у которого совесть заросла диким мясом, может пройти равнодушно мимо этого произведения. В нем есть нечто большее, чем литература. Но это не жалоба, а спокойное и глубоко взвешенное изображение трагедии народа. Где написано, что великие испытания, из которых складывается история, могут происходить только от внешнего угнетения, войны, голода, эпидемии? Это было бы слишком просто. Рассказ бригадира Тюрина, в котором я вижу кульминационный пункт всего повествования, объясняет нам, что это не так. Здесь целая философия истории.

Мне нравится, что автор не изображает никаких чрезвычайных ужасов. Он никому не подражал, но его Иван Денисович как будто вышел из произведений классической русской литературы, чтобы жить в наше время. На этого "работягу" можно положиться, и он многому может научить - более важному, чем то, что можно извлечь из произведений Хемингуэя и Камю. Как ни тяжело все, что описано в повести "Один день...", она вызывает не сомнение, а прилив мужества. Мне она напомнила слова Энгельса, обращенные к русскому народнику Н. Даниэльсону, которые я привожу в плохом переводе Политиздата: "Великая нация, подобная вашей, переживет любой кризис. Нет такого великого исторического бедствия, которое бы не возмещалось каким-либо историческим прогрессом. Лишь modus operandi (способ действия) изменяется. Пусть же исполнится предопределенный жребий!"

Много нужно было бы написать, чтобы перечислить все замечательные черты реальности, как бы врезанные ножом мастера-художника в его небольшое произведение. Но я не могу пройти мимо чисто литературной стороны. Эта повесть - убедительный пример того, как большая правда переходит в множество малых правд, именуемых художественной формой. Автор также умен и глубок в своей психологической живописи и в своем выборе каждого слова, как и в общем взгляде на жизнь.
Было бы преступлением оставить эту повесть ненапечатанной. Она поднимает уровень нашего сознания. Советская власть от этого не пострадает, а только выиграет.

О РУКОПИСИ А. И. СОЛЖЕНИЦЫНА "В КРУГЕ ПЕРВОМ"

Получив возможность прочесть новое произведение А. И. Солженицына, я не сделал себе жизнь легче. И это понятно - в чем же тогда значение настоящей литературы, если она не в силах потрясти нас, выбить из колеи? Роман Солженицына производит сильное впечатление прежде всего как неотразимый человеческий документ, написанный с полной достоверностью. Не знаю, когда сие будет напечатано, но когда бы то ни было, все равно - книга Солженицына имеет непреходящее значение как литературное свидетельство о самых сложных, трагических, богатых содержанием фактах современной эпохи. Эти факты должны иметь своего летописца, и они нашли его.

Читая роман "В круге первом" видишь перед собой вторую половину жизни, прожитой нами до 1953 года, ее изнанку, а без того все остальное не полно, не достоверно. Спускаясь вниз по ступеням ада, мы узнаем много реальных подробностей, освещенных опытом умного и глубокого человека. А. И. Солженицын умеет создать обаятельные человеческие характеры, он делает своих героев интересными для нас в умственном отношении, не сочиняя никакой "романтики". Нельзя требовать от Солженицына, чтобы он писал о тех, других людях, которые мучают первых, без страсти, но он по-прежнему сдержан и занят больше самой машиной, чем изображением злодеев. Последние у него - обыкновенные люди, которые могут быть и "змеями", если выходит, что ползать легче, удобнее и даже будто почетнее, ибо у них есть возможность думать, что. ползают они и жалят других во имя великого цела, снимающего с отдельного лица всякую ответственность.

А. И. Солженицын является мастером переломных, значительных положений, освещающих все остальное в книге и далеко за ее пределами. Такова, например, в романе сцена беседы между Нержиным и дворником Спиридоном. Здесь автор как нельзя более далек от того недостатка, который ему приписывают, - у него нет ничего похожего на идеализацию мужицкой патриархальности. Эта беседа дает нам ключ ко многим явлениям нашей послеоктябрьской истории. Наконец, особенно характерно для А. И. Солженицына то, что связывает его с русской литературой XIX века,- неподкупная нравственная постановка вопроса о жизни человека в обществе ему подобных.

С этой именно точки зрения мне придется изложить здесь некоторые мои претензии к автору, потому что они есть. Не то чтобы я хотел учить его. Мне впору самому учиться у такого писателя, как Солженицын. Но пусть он представит себе обыкновенный разговор в стенах описанной им шарашки, разговор свободный от каких бы то ни было внешних и принудительных аргументов. За мною таких аргументов нет, по причинам, которые нечего здесь объяснять.

Я принимаю постановку вопроса, данную Солженицыным в его романе. Нужно еще раз подумать над собственной жизнью, проверить свои поступки. Я сделал это - докладывать о результатах, конечно, не буду, так как речь идет не обо мне. Но, принимая постановку вопроса о добре и зле в кипящем потоке прожитых нами дней, я вижу, что автор не доводит ее до конца. Между тем он должен довести ее до конца, чтобы его произведение было также до конца художественным, как "Иван Денисович". Я понимаю, что эта задача здесь шире и сложнее, чем в первой лагерной повести А. И. Солженицына.

Начну с более частного случая. Вторая фигура романа после Нержина, вторая по тому вниманию, которое ей уделяет автор, - это фигура Рубина. В моих глазах она как бы двоится. Трудно решить, кто он - трагическое лицо, коммунист, продолжающий верить в свою идею несмотря на все, что обрушила на него реальность сталинской эпохи, или это смешной и претенциозный болтун.

Автор местами настаивает на трагизме Рубина, он подтвердил серьезность этой фигуры сценой прощания с Нержиным. Между тем по содержанию своих речей и поступков, не говоря уже о манере держаться, - Рубин ничтожен. Чувствуется, что реальный прототип скорее таков, а все остальное - от желания поднять его на известную высоту.

Непонятно, переживает ли Рубин серьезный кризис и духовно растет в тюрьме, как Нержин, или это пустышка, вчерашний сверхортодокс, завтрашний либерал. Почему после 1937 года, после войны он один не знает сомнений в своем доверии к Сталину, один считает себя обиженным в результате судебной ошибки, не чувствуя даже неловкости перед другими, которые, значит, сидят за дело? Рубин - это единственный коммунист шарашки, все остальные - беспартийные инженеры. Не означает ли это, что сталинское неправосудие в самом деле совершило ошибку, упрятав Рубина в тюрьму, где более натурально сидеть беспартийным? Нет, это было не так. По выражению самого Сталина, разница между коммунистом и беспартийным стала формальной, и он сумел доказать это на деле. Мало того, коммунист часто был подозрительнее беспартийного - по той же самой исторической логике, которая вознесла фельдъегеря Абакумова и усадила его в кресло министра.

Уже находясь в заключении и пройдя школу лагеря. Рубин соглашается принять участие в аресте других людей, хотя проблематичность их вины не укрылась от него и хотя соображения, которые остановили несчастного Герасимовича, могли бы заставить и Рубина подумать над своей истинной ролью. Так легко было отговориться неразвитостью новой секретной "фонологии" или сказать, что голос преступника не обнаружен среди сделанных записей.

Конечно, такой человек, как Рубин, мог существовать, но такой человек не может быть трагическим героем. Это понятно без Аристотеля. И если Рубин действительно таков, каким он нам представляется в стенах шарашки, то как может Нержин, самая обаятельная фигура повествования, как может он видеть в нем друга и вообще разговаривать с ним всерьез?

Не веришь даже фронтовым деяниям Рубина, и кажется, что это "приписка", сделанная ради поэтической справедливости, как говорили в XVIII веке.

Мне кажется, что трагедия идейного коммуниста в сталинскую эру заслуживает другого изображения. Ведь перед нами проблема оценки всей нашей революции, ее исторического значения. Более того - здесь речь идет о вековом развитии революционных идей в России и во всем мире накануне русской революции. Нет, Рубин не та фигура, которая может выдержать такую нагрузку.

Отсюда переход к самой большой трудности, стоящей перед автором. Он вправе отделить себя от всех верований эпохи культа личности посредством сарказма. Остроумие и беспощадность критики меня не пугают. Местами реалистическое повествование переходит в гротеск - и это не худо. Мало того, суждения, высказанные зеками, могут быть высказаны. Если бы эти люди говорили иначе - это была бы неправда. Но здесь также необходимо найти определенную дистанцию между автором и его картиной. Да, это истерзанные, страдающие люди - вот почему мы обязаны выслушать их слова с полным вниманием, даже там, где они, вообще говоря, ошибаются. Не бывает правды вообще, правда всегда конкретна. Но пусть читатель все же поймет, что полная истина только в целом, во всей изображенной А. И. Солженицыным картине, что сам автор полностью не сливается даже с психологически верными мыслями честных, хороших людей, которых заставляют работать для того, чтобы осложнить жизнь других честных, хороших людей там, на воле. И они работают.

Нет, не должно быть для них исключения, хотя горе всегда подкупает. Что они делают сейчас и что они делали на воле? Разве они не разделяют в той или другой степени ответственность с самим Рубиным - ответственность, проистекающую из того, что они сами поддерживали зло или не замечали его или. замечая, уходили в свой особый, специальный, личный мир? Специалисты, инженеры, ученые не в стороне от моральной ответственности, как наглядно доказано историей атомной бомбы.

Все эти люди участвовали в общем потоке изменения жизни. Они служили честно, благородно, но сумели что-то выхватить и для себя. А разве сам по себе тот факт, что сын Спиридона может выйти в люди, выучиться, жить в городе, приобрести исключительное материальное благополучие или по крайней мере стремиться к нему, - разве это такая простая вещь, такая чистая нравственная гармония, что в этом мире семя Шикиных -Мышиных зародиться не может? Автор, наверное, не хуже меня понимает, что вес ужасное, описанное им на страницах этого романа, не придумано неким коварным демоном или даже целым синклитом Вельзевулов и Мефистофелей, а является драмой в семье Спиридона. Господа инженеры, изображенные в романс, - участники этой драмы, пожалуй, не меньше, чем Рубин и Адамсон. И если какой-нибудь чистенький молодой человек, будущий техник, с двенадцати лет "все понимал" и "ничему не верил", то, зная жизнь тех лет, я сказал бы, что это совсем не так хорошо. То ли он понимал, что имеет в виду автор и что должно открыться нам в его произведении?

Да, мысли, сомнения, речи действующих лиц романа психологически верны. Но пусть автор возьмет их в кавычки, пусть отодвинет от нас и позволит читателю понять, что он имеет дело не с окончательными выводами книги, которые ему необходимо сделать самому, а только с материалом для этих выводов. Я не предлагаю А. И. Солженицыну с равным сарказмом относиться ко всему, но с равной объективностью... Иначе у нас получится, что гитлеровская Германия, где Спиридон работал во время войны, и царский режим - все, решительно все лучше, чем наша жизнь.

Автор, конечно, не хочет этого сказать, а то, что мы слышим от его героев, - не речи самого автора, не истина, гласящая его устами. Но в таком случае зачем оставлять нас в неясности? Все двусмысленное - враг искусства. А. И. Солженицын скуп на авторские пояснения, хотя и с пояснениями у него выходит отлично. Он рисует все отношения главным образом посредством разговоров, он пишет свою картину речами и мыслями других людей. Прекрасно, это - его дело. Но в таком случае его дело также найти соответствующие средства, чтобы обозначить дистанцию между сознанием изображенным и сознанием изображающим.

Конечно, дело не только в литературной технике. Здесь есть более глубокий вопрос. Прав ли против нас, при всех наших худших ошибках и более чем ошибках, прав ли против нас тот старый сытый, благополучный мир, которому и сейчас труднее достигнуть царствия небесного, чем верблюду пройти сквозь игольное ушко? Правы ли кадеты и "веховцы", которые еще до революции шумели о грядущем хаме, о неизбежном торжестве формулы "цель оправдывает средства", о революционном цезаризме? Прав ли тот обыватель, который ни в чем не участвовал, коллективизацию не проводил, не делал и многое другое, в чем добро смешивалось со злом иногда в очень невыгодных пропорциях? Мне кажется, если воскресить Толстого и Достоевского, эти великие нравственные авторитеты русской литературы скажут, что не прав.

Возьмем в качестве примера роман Анатоля Франса "Боги жаждут". Конечно, масштабы жертв, связанных с эпохой террора во Франции, не те. Но и ставка другая, и широта (темнота) массы, принимающей участие в историческом движении, - все это другое. Значит, в известном смысле сравнение возможно. Анатоль Франс не щадит якобинцев, и честных и бесчестных, ибо людей бесчестных, карьеристов и убийц среди якобинцев было достаточно. Но из его романа вовсе не следует, что Эварист Гамлен, погубивший больше людей, чем жалкий Рубин, - это нравственный урод или дурак. Историческое дело - скользкая вещь, но его нельзя судить с точки зрения домашней нравственности. Человечество скажет: они сделали плохо и нужно делать снова - до тех пор, пока не сделается лучше. Печальный опыт лежит в основе трагического очищения.

Да, но в гаком случае все оправданно? Вовсе нет. Ибо есть разница между людоедом и волкодавом, как сказал Нержину Спиридон. И хотя трудно бывает провести эту грань - в ней единственная истина жизни.

У Солженицына есть и другая формула: "лучше хлеб с водой, чем пирог с бедой". Она тоже хороша, но не так безусловна, как первая. Если эта формула означает уход от всякого исторического дела в неделание, если она ограничивает нравственную жизнь частными отношениями добра и зла, тесным кругом немногих верных товарищей, сильных людей, закаленных тяжестью обстоятельств, то в ней нет полной истины, и пригодна она только в качестве временного якоря спасения. Нечто подобное говорили мудрецы древней Азии и римско-эллинистической эпохи. Нечто подобное говорят нам современные западные писатели - Хемингуэй, Грин и др., люди талантливые и умные. Но для русской литературы, имеющей уже за плечами Толстого и Достоевского, опыт народовольцев и мысль Ленина, такая позиция не подходит. Она не подходит для А. И. Солженицына.

Сильной стороной его творчества является нравственный анализ, но в таком деле нужно идти до конца. Внутреннее благоустройство личности, купленное даже ценой великого мужества и отказа от пирога, еще далеко не все. Нравственное чувство не может удовлетвориться спасением души - в спасении души несть спасения. Здесь мы еще не расстались с проекцией нашей собственной малости, внутренней позой. Да, "лучше хлеб с водой, чем пирог с бедой", но еще лучше быть с волкодавами против людоедов. Ради этого можно душу не только положить за други своя, но и погубить. Более высокая (или революционная) нравственность не оглядывается на эту опасность.

Мне кажется, что правда жизни, заключенная в словах Спиридона, еще не нашла себе полного развития в романе, а другая правда, правда честного инженера, брошенного по чьей-то злой воле в узилище и не верящего больше ни во что общественное, а только в свою раковину, телесную и духовную, звучит слишком громко. Конечно, работа, которую делает этот инженер на шарашке за лучший паек, предохраняет нас от полного доверия к его словам. У него нет выбора, но если сказать правду - то нет выбора и у прокурора, а те слова, которыми прокурор оправдывает свою деятельность, - это только слова, хотя и фальшивые, но грех все-таки не в словах, а в делах. С этой стороны он таков же, как заключенный, изобретающий новые средства для пущей "секретности". Мораль частной добродетели ничего не меняет в том, что делают люди как члены общества, т. е. ничего не меняет в содержании их дела, а это, видимо, самое главное с нравственной точки зрения.

Но вот перед нами группа сильных духом людей, которых тюремная машина уносит в более глубокие круги ада. Они сделали выбор - сделали его почти свободно. Мысль автора совершенно ясна, и написано это место прекрасно, глубокая правда в этом есть. Но в чем она состоит? В том, что эти люди еще не сказали своего последнего слова. Сейчас у них нет ничего, кроме близости тесно прижатых друг к другу товарищей по несчастью. "Лучше хлеб с водой, чем пирог с бедой". Но придет, может быть, время, когда им достанется подумать не только о ближнем, но и о дальнем, а закалка у них есть. Хочется верить, что они будут с волкодавами против людоедов. Если для этого боги жаждут, то еще не все потеряно.

Ради этой надежды, мне кажется, было бы неплохо несколько ограничить свободу слова у зеков шарашки. Что-то можно отнести в область невысказанного. Ведь то, что не высказано, выглядит часто более значительным и богатым, чем звучащее слово.

Это могло бы способствовать более ясному определению дистанции между автором и его созданием. К тому же известно, что речи интеллигентной публики не лишены оттенка пошлости или пошлой игривости, которую не стоит воспроизводить в подлинном объеме, так как не может не заразить само повествование. А. И. Солженицыну незачем соперничать с изобразителями психологии научно-технической интеллигенции, как Митчел Уилсон или наша Грекова. У него, слава богу, достаточно собственного дела. Вот почему сократить пустые игры ума было бы недурно. Кроме Рубина, одним из источников этой заразы является не слишком удавшийся "Валентуля". С другой стороны, жалею о том, что превосходный Бобынин после столь значительного начала теряется в неизвестности. Хоть судить свыше сапога было бы дерзостью, а все-таки позволю себе высказать мнение, что сцену в кабинете Абакумова нужно поручить одному из тех, кто в конце романа уходит в темный провал этапа, или, во всяком случае, развязать судьбу Бобынина иначе, вернуться к нему.

Есть еще один важный пункт, в котором анализ должен быть доведен до конца. Я имею в виду объяснение того страшного цикла, который смял и унес в пропасть столько жизней. Здесь также, пожалуй, нужно идти от Спиридона, а не от тех представлений, которые могли возникнуть в умах шарашечной интеллигенции. Мания величия Сталина оскорбляет вкус образованных людей, до Спиридона же все это не дошло или не было ему так важно. В глазах читателя романа А. И. Солженицына личные качества Сталина, его тщеславие, властолюбие, беззастенчивость, не должны играть главную роль - это было бы повторением культа личности наизнанку. Мне кажется, что в изображении этой фигуры необходимо воздержаться от малейшего журнализма... Бог с ними, с тайнами мадридского двора, с темными закоулками и тупиками этой души, в свете сегодняшней и особенно завтрашней сенсационности такому писателю, как А. И. Солженицын, лучше сохранять сдержанность, не пускаясь в психологические, т. е. сугубо личные объяснения. Многое в тайном убежище Сталина описано им превосходно, выше всех похвал. Вот поэтому стоит сократить все остальное, не безусловное. Сцены в кабинете с Абакумовым вполне достаточно. Краткость в таких вещах действует гораздо сильнее.

Для этой краткости есть серьезные причины, которые я, в общем, излагать не буду. Скажу только, что явление исторической личности в романе не подлежит анализу с такой же психологической подробностью, как жизнь обыкновенных людей, созданных фантазией автора. Вспомните Пушкина, Вальтер Скотта... Пушкин смеялся над французскими драмами, в которых запросто ходят знаменитости. Пусть этим занимается у нас Галина Серебрякова, которая может описывать, как Маркса кусали блохи на его семейном ложе.

Для некоторой сдержанности в сталинских эпизодах есть и другие причины. Нужно избежать впечатления, что трагическая судьба Нержина, Хороброва и других заключенных есть плод ужасной каверзы, родившейся в горячечном уме одного маньяка. Для исторической, как и для нравственной, истины нужен более объективный анализ. Да не послужит к соблазну пример Льва Толстого с его портретом Наполеона - ведь сам Толстой стремился показать движение естественноисторических сил.

По правде сказать, мне неинтересно знать, чем пахло изо рта у Сталина, и не хочется читать о тех психологических причинах, которые вызвали его мегаломанию. Кроме того, в отыскании этих причин автор не очень счастлив. Он говорит о многом, но оставляет без развития более важное - тайную обиду и страшное чувство неполноценности, которое преследовало Сталина всю жизнь, его нечистую совесть перед лицом той роли, которую он взял на себя, боязнь того, что на свете еще сохранились люди, которые считают его не соответствующим этой роли. Сталин никогда не мог забыть, что в ранние годы он поневоле должен был держаться в тени перед толпой превосходно образованных, хорошо пишущих и красноречивых революционеров из интеллигенции. В нем жила ненависть ко всякому духовному превосходству, ко всякой интеллигентности. Это - обычная черта плебейского революционера, черта историческая. Она ярко сказалась, например, у Нечаева, у Вейтлинга в Германии. И Сталин нередко был по-своему прав в своих антипатиях. Но самое главное состоит в том, что это резко выраженное социальное чувство, эта энергия и мстительность, проистекающие из подобных глубин характера, вынесли его на гребень волны и даже позволили ему выразить до некоторой степени оправданные, хотя и темные, настроения множества людей. Так стал он "бичом божиим" или по крайней мере считал себя таковым.

А тот старичок, который действует у А. И. Солженицына, местами слишком безобиден и даже жалок по сравнению с реальной личностью Сталина. Нет, он был пострашнее. Я понимаю мысль автора - должно быть, А. И. Солженицын хотел сказать, что обитатель уединенной дачи под Кунцево не был гением человечества, а был обыкновенным средним человеком. Это, конечно, верно, однако обыкновенный средний человек на своем месте сыграл историческую роль, и обыкновенная человеческая психология уже не может быть тем ключом, которым отпирается этот замок. Автор сравнивает Сталина где-то с Ричардом III. Пусть так, но пусть же Сталин говорит и думает с той значительностью, которая может напомнить Ричарда, Чингисхана, Иоанна Грозного или князя у Макиавелли. Ведь все это тоже были обыкновенные люди, отнюдь не гении человечества.

Быть может, мне это показалось, но местами в изображении Сталина есть избыток игривости. Не могу согласиться, например, с тем, что единственный человек, которому доверился недоверчивый Сталин, был Гитлер. Такие рассуждения сейчас в моде, но, кажется, дело не в этом. Я думаю, что Сталин до конца, до 22 июня, вел крупную рискованную игру, которая исходила из того, что самой большой опасностью было бы объединение Германии с западными державами. Поэтому он ни за что не хотел пугать Гитлера и надеялся оттянуть войну еще на год, предоставив немцам хозяйствовать на Западе. Конечно, деспотизм Сталина привел его к самообману, и он поспешил свалить военно-политические просчеты на других людей.

В общем, лучше всего было бы сталинскую часть несколько сократить, иначе, пожалуй, пришлось бы ее, наоборот, расширить, вернуться к нему еще раз заставить его сыграть еще какую-то роль. Этого требует чувство композиции.

Теперь несколько мелких замечаний.

О фамилиях. Я с трудом привык к фамилии Нержин. В ней есть что-то искусственное, вроде "Суварина", выдуманного Золя. Хорошая простая фамилия пошла бы на пользу этому персонажу, написанному с большой симпатией. Адамсон - видимо, еврей, но фамилия, кажется, не еврейская, как и Адам (Ройтман) не еврейское имя, хотя и взято из Библии. Дело в том, что история с Адамом была до заключения известного контракта между Иеговой и народом израильским. Напротив, фамилия Зиммель, кажется, еврейская. Не ручаюсь за верность. но помнится, что известный Зиммель был из "энтих". Поэтому лучше дать эсэсовцу другую фамилию.

Стр. 174.Речи Антона в пользу большевиков не похожи на речи 1927 г. Во время татарского ига татары не были еще мусульманами.

Стр. 178. В те времена, когда Антон вернулся из-за границы, еще не давали подписывать статьи, авторы писали их сами.

Стр. 334. Государственный советник второго ранга не мог окончить Институт международных отношений до войны, так как первый выпуск этого института был в 1948 г. Можно заменить Высшей дипломатической школой, но туда набирали публику постарше, больше всего из инженеров.

Стр. 471-472, 628 и др. Не понравился мне художник. Он представлен с некоторым уважением, между тем (за исключением верной мысли о том, что Левитан не исчерпал русскую природу) он несет обыкновенную интеллигентскую чушь, не имеющую отношения к изобразительному искусству. Вес это слишком литературно. Если перед нами обломок эпохи символизма, то это, во всяком случае, эпигон и эклектик, заслуживающий скорее иронического освещения; возвышенное и смешное спорят в этой фигуре.

Стр. 647, 648 и др. В насмешке над освобожденным секретарем Степановым есть много верного, но все это слишком длинно, а на самом-то деле - Степанов почти никакой роли в романе не играет.

Стр. 782-799. Молодой дипломат, попавший в тюремную камеру, может с высоты своей Голгофы судить о наивности Эпикура, но, вообще говоря, философия Эпикура и стоиков была криком ужаса и попыткой сохранить душевное равновесие в достаточно страшном мире.

Покончив с этими замечаниями, я должен еще раз выразить искреннее удивление перед силой таланта и незаурядным умом автора этой книги.

Публикация Л. Я. РЕЙНГАРДТ


На главную Мих.Лифшиц Тексты